– Орудие убийства нашли? – спохватился Кошкин о главном. Даже пролистнул страницы дела, думая, что просмотрел не все.

– Нет, Ваше благородие, – опять робея, доложил Антонов. – Молотком, видать, ударил, злодей: рана ого-го была! Прямо на темечке. А молоток, может, в реку сбросил. Ни в доме, ни в саду так и не нашли.

Кошкин хмыкнул и тут же одернул себя. Если садовник Ганс не поленился избавиться от орудия, коим ранил хозяйку, так значит знал, что убил. Или что она умрет в самом ближайшем будущем.

– Кирилл Андреевич, – обратился он к Воробьеву, занятому расстановкой света. – Будьте так добры, как закончите с фотосъемкой, возьмите образцы со стены и убедитесь, что это кровь. Сумеете?

Отозвался тот не сразу. В знакомой уже вдумчивой манере изучил сиену с прищуром, едва не носом елозя по светлому камню – но заключил бодро:

– Вполне. Не на месте, конечно: придется соскобы со стены взять и отвезти в лабораторию. Но доказать, кровь ли это, можно.

Кошкин кивнул. Воробьев ему нравился все больше.

Вопрос был не праздный, потому как, в теории, надпись мог сделать кто-то уже после смерти Аллы Соболевой – чтобы оговорить садовника. Ее собственная кровь к тому моменту, скорее всего, уже засохла бы или стала вязкой. И кому-то могла прийти в голову идея сделать надпись чем-то другим, весьма на кровь похожим. Жаль, не выйдет узнать, кровь ли это животного или человека, но, по крайней мере, любой другой краситель получится исключить.

– Это что же – во всем подвале не нашлось ни карандаша, ни клочка бумаги? Что за необходимость такая – кровью не стене писать? – спросил Кошкин, вновь пролистывая материалы дела.

Прочтя некоторые из дневниковых записей вдовы Соболевой он уже знал, что она склонна к драме, но чтоб настолько…

– Не нашлось, Ваше благородие! – заверил Антонов. – Ни клочка, ни карандаша. Дамы, бывает, того, на поясе писчие принадлежности носят, но старушка не такая была. При ней только часики нашли и сережки.

Кошкин не стал придираться – хоть и казалось это ему странным. Решил, что чуть позже сам осмотрит с лампой каждый уголок. Вдруг еще что найдется? Но пока что решился осмотреть коридор, что вел, по словам Антонова, прямиком в дом.

– Зачем понадобилось соединять садовницкую с жилой частью? Расспросили хозяев? – поинтересовался он, протискиваясь в довольно узкий проход.

Стены здесь тоже были каменными и белыми. И тоже то там, то тут имелись бурые отпечатки, подсказывающие, что Алла Соболева по коридору прошла, наверное, не единожды.

– Так проход не с садовницкой соединяет, а с винным погребком, – хмыкнул Антонов.

В коридоре и правда имелось ответвление: узкий проход безо всяких дверей, который расширялся в прямоугольную нишу. Подняв лампу над головой, Кошкин оглядел совершенно темное, заброшенной помещение с парой бочек вдоль стены и внушительным количеством рядов стеллажей, сплошь уставленными пыльными бутылками.

Немало бутылей, а впрочем, отсутствовало – даже на беглый взгляд – о чем красноречиво говорила пыль на стеллажах, аккуратно очерчивающая донца несуществующих бутылей.

– Ваша работа? – мрачно поинтересовался Кошкин.

– Господь упаси, Ваше благородие! Да мы бы ни за что… – Рядовой густо раскраснелся вопреки словам. – Кухарка говорит, барыня не охотница была до спиртного, но вот сыновья ее, особливо младший, наведывались часто именно за винцом. Соболевы-то прежде виноторговцами были, виноградники имели на югах – с той поры и запасы.

– Узнаю, что мародерствовали – под суд пойдешь, – заявил Кошкин резко.

А впрочем, он не сомневался, что некое количество бутылей с вином точно ушло, и наверняка не без молчаливого разрешения самого станового пристава. Бутылок здесь десятки – кто их считать будет?

Но больше Кошкина интересовали не бутыли, а стены в нише. Из того же светлого грубого камня, которые, если задеть перепачканной в крови рукою, не отмыть никогда. Но крови как раз не было, сколько Кошкин не высматривал – ни на стенах, ни на полу. Едва ли Алла Соболева сюда заглядывала.

Взмахнув лампой в последний раз, он вернулся в коридор и теперь уж дошел до его конца – упершись, к своей неожиданности, в литую чугунную решетку, вместо двери. Запертую, конечно.

– Ее что же так и не отпирали? – спросил он Антонова.

– Нет, Ваше благородие. Надобности не было… да и ключи кухарка сыскать не смогла. Но, ежели хотите, сломать замок можно – господин Соболев согласие дал.

– Не надо покамест…

Там, за решеткой, как и обещал Антонов, была уже хозяйская часть дома – передняя, кажется. Из окон лился дневной свет, отсюда вела лестница на второй этаж, красовался низкий столик на резных ножках и большое напольное зеркало. А чуть дальше высокий шкаф, должно быть, для верхней одежды.

Выходит, Алла Соболева, подперев дверь в садовницкой, бросилась бежать сюда – надеялась попасть в дом. Была так близка к спасению, но спасения не получила. Решетка, была тяжелой, ее и мужчине едва ли получится сломать, а уж женщине… Но Соболева пыталась: прутья решетки в некоторых местах были сильно перепачканы кровью. Вдова трясла их руками и, быть может, пыталась разжать. Капли засохшей крови были и на полу, под самой решеткой. Вероятно, Соболева и на помощь звала – но не дозвалась.

– Так что же, кухарка уехала на два дня, а брат ее – этот Ганс? Был он в доме или нет? Сам что говорит?

– Ну так… – замялся рядовой, – работать-то должен был – в саду возиться, но говорит, что не было его здесь ни разу за все два дня. Запил, мол. Брешет, ясно ж, как Божий день.

– Запил… – хмыкнул Кошкин больше про себя. – А дочка вдовы говорит, что садовник положительный со всех сторон. Да и стала б вдова пьющего держать?

– Брешет-брешет, Ваше благородие! – поддержал Антонов, – даже сестра евойная обмолвилась, что братец только по большим праздникам за воротник закладывает. А чтоб два дня на работе не появляться – не было такого ни разу!

Отвечать Кошкин не стал, все больше убеждаясь, что и с самим садовником Гансом ему придется побеседовать. А после, опять подняв лампу над головой, принялся внимательно осматривать стену возле решетки. Бурых мазков, капель, потеков здесь было много, и Кошкин справедливо надеялся, что Алла догадалась оставить какие-то подсказки именно на этой стене.

Но ничего похожего на подсказку не было.

Что странно. Здесь больше света, здесь теплее и не так пахнет подвальной сыростью. А еще больше вероятности, что кто-то из родственников или прислуги, вернувшись, сразу увидят ее. По-хорошему, Соболевой следовало бы оставаться здесь до конца и ждать. Зачем она вернулась в садовницкую? Сделать надпись на стене она могла здесь с тем же успехом…

А потом Кошкин прищурился. Даже присел на корточки, чтобы лучше увидеть – подсветил себе лампой. Но отсюда было не разглядеть: заинтересовавший Кошкина предмет был там, за решеткой. И Кошкин, тотчас сорвавшись с места, бросился назад по коридору.

– Кирилл Андреевич, – не слишком почтительно, на бегу и не оборачиваясь, позвал Кошкин, – будьте добры, отложите ваше занятие. Мне нужны вы и ваш фотографический аппарат. Сейчас!

Что по этому поводу думал Воробьев, который только-только установил треног в нужном положении, Кошкина, по правде сказать, не интересовало. Он торопился в дом, боялся, что ему померещилось. Вырвался из сырого помещения садовницкой на свежий воздух, следом за Антоновым по узкой тропинке обогнул дом и вышел к фасаду. Вбежал в переднюю и, сходу упав на колени, заглянув под плательный шкаф, все же увидел среди плотных хлопьев пыли то самое. Тонкий искусно выполненный женский перстень с небольшим ярко поблескивающим алмазом в середине.

– Рядовой, какие, говорите, сережки у вдовы были, когда ее нашли?

– Да вот такие же, с белым камушком… – растерянно произнес тот, щурясь на перстень.

Следящие за модой дамы, даже и преклонного возраста, обычно очень трепетно относились к тому, чтобы сережки, заколки, браслеты и кольца подходили друг к дружке. Кошкин на червонец готов был спорить, что этот перстень не просто был обронен когда-то по случайности, а снят с пальца и брошен сюда через решетку самой Аллой Соболевой, запертой в каменной ловушке. Оставалось только выяснить, зачем.